❖Унесённые водкой

В этой книжке автор показывает нам, как велось целенаправленное, многолетнее отравление людей алкоголем и иными наркотиками. В первую очередь убирались те, кто мог своими работами открыть глаза остальным, кто мог сказать правду…

Мы живем в лёсу вблизи от Сергиева Посада, и по утрам нам слышится звон колоколов Главного храма Рф. Этот звон греет душу, припоминает о былом-отдалёком, зовёт куда-то. Мысленно я всё время благодарю Ивана Михайловича Шевцова, писателя, подполковника в отставке, большого знатока литературного и артистичного мира столицы. Он всего лишь на два года старше меня, но, кажется, живёт на свете давно – так он много знает и понимает, так мудро обо всём судит.

Я с ним знакомился дважды: 1-ый раз, когда жил в Донецке и представлял там газету «Известия» как свой корреспондент. Однажды мне позвонил живописец и произнес: «В нашей библиотеке мне не отдали роман Шевцова «Тля». Он, якобы, запрещён, и они его никому не выдают». Я пришёл в областную библиотеку, и мне там произнеси примерно то же. Стал разбираться. И скоро раскопал «зарытую здесь собаку». Директор библиотеки не любил Шевцова и в особенности его роман «Тля».

2-ой раз мы познакомились в Москве. Я работал в редакции, и однажды мне позвонил Иван Михайлович. Сказал, что читал мою повесть «Радуга просится в дом» и нашёл, что это вторая «Тля». Голос его был приятный и тон дружеский. Он пришёл ко мне, и с тех пор мы стали друзьями. Он имел дачу в Радонежье – так он звал посёлок Семхоз, – пригласил меня в гости и уговорил поселиться рядом. Там составилась новая колония писателей, в большей степени российских; я говорю «новая», поэтому что древняя колония писателей обосновалась в Переделкино. Про Семхоз они говорили: «На том берегу».

Я помнил советы Чехова, Горьковатого, Диккенса: «В газете не задерживайся. Засушит». И ушёл из неё при первой способности, то есть, когда вышли две-три мои книги. На средства, полученные за роман «Покорённый атаман», купил дачу, вышел на «вольные хлеба» или, как мы ещё говорили, на «беспривязное содержание».

Приучил себя ложиться рано, вставать тоже рано – в летнюю пору с рассветом, а в зимнюю пору потомно, то есть в 5 часов. Подтолкнул меня к такому распорядку академик Марр, – он выдавал себя за украинца, имел большую семью и, чтоб её прокормить, много работал. Друзьям говорил: «Вставать в три часа – рано, в 5 – поздно, я встаю в четыре». И добавлял: «Уси сплять, а я працую». От 5 до девяти я успевал выполнить свою дневную норму: написать 2-3 страницы, позже завтракал, брал палку и уходил гулять. До 12-ти или до часу бродил по лесу, который мы называли Радонежским, заходил на пруд и, ежели это было в летнюю пору, садился на взгорок, где по преданиям сбил для себя скит величавый наш печальник и мудрец Сергий Радонежский. Это сюда, на этот пятачок земли российской, пришёл Дмитрий Донской за благословением на битву с татаро-монголами. И верилось мне, что здесь и решилась судьба Рф, – отсюда начался путь могущества и славы Отечества.

В полдень захожу к Ивану Михайловичу. Меня влечёт к нему мир больших интересных людей: у него постоянно кого-нибудь встретишь: то писателя, то живописеца, а то музыканта. Иван Михайлович работал в «Красноватой звезде», «Вестей», долгое время был заместителем редактора журнала «Москва». Его знали многие известные москвичи, но в особенности роман «Тля» привлёк к нему интересных людей. Как-то встретил у него шумного нескхорошого богатыря. Говорил трубным голосом с нажимом на «о»:

– Владимир Солоухин, – может, слышали?

– Да, слышал и читал: «Владимирские просёлки». Они мне понравились, только много в них риторики, – это, видно, от газеты у вас?

– Да, в газете работал. И сейчас в газете – в «Литературке».

– Медведь владимирский, из леса вышел, – говорит Шевцов. – Всех прозаиков наших передавит. Вот погоди.

Прозаиков он не передавил, но с публицистикой пошёл далековато, и имя своё прославил.

Помогаем хозяину накрыть стол, расставляем посуду. Бутылки, как я успел увидеть, на столах в Семхозе воспользовались в особенностий льготой. Вообщем, спиртной дух в те годы становился у нас всё крепче; выходцы из Украины, взошедшие один за остальным на русский престол, Хрущёв и Брежнев, за тридцать лет правления увеличили создание вина и водки на 700 процентов. Они погрузили Россию на дно бутылки, а здесь уж и до смерти недалековато. Но тогда… Мы ещё не слышали далековато и глухо урпочащего грома, не различали запаха надвигающейся грозы.

– Ну, как для вас Москва? Как устроились в столице?.. Солоухин густо крякнул опосля выпитой рюмки, двумя пальцами, как щипцами, зацепил солёный огурец.

– Москва – пустыня, я здесь заблудился и не могу осознать, где право, а где лево.

Шевцов наполняет бокалы и снисходительно улыбается.

– Скоро оглядишься и поймёшь, перед кем шапку разламывать, а кого узить. Деревня ныне валом катит на Москву, – и ваш брат едва заявился и уж в кресло норовит, в какой кабинет ни зайдёшь, то официант ярославский, то мужик вятский загребущий, хваткий, а то пензяк – солёные уши.

Шевцов говорит монологами и каждого, кто хоть на год молодее его, именует на ты. Он в опослядние годы выпустил три романа и книжку о Сергееве-Ценском. Чрезвычайно гордится тем, что Ценский, этот опослядний гигант из плеяды российских классиков, оставил завещание, где именовал его распорядителем собственного литературного наследства. Шевцов ещё молод, но уже лысоват, он носит маленькие жёсткие усы, и глаза его, серо-зелёные и насмешливые, горячо поблескивают от выпитого вина. Он чрезвычайно остроумен, и остроумие его вспыхивает новым светом от каждой очередной рюмки.

– Я тоже родился в деревне, – говорит он, разливая вино, – в Белоруссии, но жил всё время в городе. Асфальт вышиб из меня плебея, двери кабинетов ногой открываю, а те, что на данный момент из деревни прут, сплошь льстецы и хитрованы. Борис Можаев, Андрей Блинов; или вот – Коля Сергованцев, придёшь к нему – не знает куда высадить тебя, а повернёшься спиной – пинка даст.

– Различные люди живут в деревне, – гудит Солоухин, – различные. Меня, к примеру, не бойся. Я, ежели что, в глаза скажу, а камень за пазухой держать – нет, не таков.

– Посмотрим, поглядим.

Рюмки следуют одна за другой, глаза моих собеседников поблескивают всё ярче, язык развязней – вот уже мы говорим сразу и слушаем только себя, и каждый решительно не понимает, что говорит другой и зачем он говорит. Теряешь нить логики, чувство времени. Солнце склоняется за лес, а мы всё гудим, и чем дальше, тем бессмысленнее наша беседа, и неясно, зачем приехал в Семхоз Солоухин и в чём смысл нашей встречи.

Домой я возвращаюсь обескураженный, мне неудобно, практически постыдно и за себя, и за моего великого друга Шевцова. Я говорю «великого» поэтому, что конкретно таковым я его тогда воспринимал. Слава его была в зените, – критики рвали на части его роман «Тля», за один только месяц и только в центральных газетах вышло десять разносных статей. А понятно: ничто так не добавляет популярности, как брань критиков.

Я живу в доме один, сплю в кабинете на втором этаже. Моя жена Надежда и дочь Светлана в городе – жена работает, дочь учится в инстиздесье. Приезжают на дачу в пятницу, иногда в субботу. Комфортно для творчества и для дружественных попоек, вроде вчерашней.

В 5 часов я, естественно, не встал, едва поднялся в девять. Настроение скверное. Не хочется есть и не смотрю на письменный стол. Болит всё тело: голова, живот, мышцы. Пил я незначительно, а вот какое действие оказывает на меня спиртное, в особенности, ежели пью и водку, и вино, и коньяк. Много раз для себя говорил: пить мне нельзя, таковой уж организм: не воспринимает этой гадости. Но как не выпьешь в дружественной компании? Что произнесут товарищи?..

Ход мыслей этих знаком. Я постоянно так думаю опосля попоек. И даю для себя зарок: пить меньше! Пить равномерно, культурно, – ведь так, наверное, пьют дипломаты на разных встречах. И каждый раз, садясь за стол с друзьями, помню об этих внутренних беседах с самим собой, и пью меньше, чем раньше, прибегаю к разным уловкам: то не допью, то не долью, а то под шумок водку нарзаном подменю, – а и всё равно: днем встану – настроение скверное, работа на ум не идёт.

Раскрываю настежь окно, хожу по комнате. В памяти звучат обрывочные фразы беседы с Солоухиным. Цельного впечатления о человеке не составилось. От визита к Шевцову – досадное раздражение. Зачем же мы пили? И я столько раз зарекался не пить даже малые дозы! Но в 1-ые же минуты застолья всех охватывает неожиданный энтузиазм, обещания забываются, тормоза исчезают. Рюмки точно птицы летают над столом, и всё почаще, всё быстрее.

Что за наваждение прижилось в людском мире? Откуда сила такая у этого зелья?

Дуне многось и о том, какие утраты несём мы от пьянства. Вот хоть бы и эта, наша вчерашняя невинная попойка. Я днем не встал, не сделал собственного дела; и друг мой Шевцов, и гость его Солоухин, – дремлют, поди, до сих пор. А встанут – ещё выпьют на похмелку, и опять целый день вычеркнут. И сколько их, этих попоек, похмелок, вычеркнутых дней, недель и лет?.. Вино, как вечно включённый тормоз, держит человека и не даёт ему расправить крылья.

Проходит день, ночь, и я восстанавливаю заведённый порядок жизни. Поднимаюсь в 5 и до девяти сижу за столом. Замечаю: опосля недавнего возлияния мысли бегут не так резво, стиль вяловат и фантазия будто приторможена – персонажи двигаются с трудом, а молвят так, будто во рту у них камни. Вот незадача! Даже через сутки не приходит просветление.

Позднее, когда я серьёзно займусь неувязкой пьянства, я узнаю, что наш организм с огромным трудом выводит продукты алкоголя. В клеточках же мозга они держатся около 20 дней. Значит, ежели вы пьёте хотя бы раз в месяц, вы практически всё время находитесь под воздействием спиртного.

Ну, хорошо, ежели вы плотник, штукатур или сантехник, у вас будут подрагивать руки, но гайку вы всё же прикрутите. Другое дело, ежели вы конструктор и для вас надо изобретать новейшую машинку, или вы писатель и создаёте образ какой-нибудь чувствительной дамы, – здесь врубаются в работу высшие разделы мозга, центры, ведающие творчеством.

Но, как я позже узнал из книжек академика Углова, конкретно эта тонкая материя в нашем сознании и поражается в первую очередь алкоголем. Но книжек Углова я тогда не читал и во всём полагался на свой житейский опыт. Я в тот день рано поднялся из-за стола и отправился в мастерскую, где, уподобляясь Леониду Леонову, строгал, пилил и мастерил нужные для дома предметы.

Только ежели Леонид Максимович делал шкафы, которые могли соревноваться с дворцовыми, то я ладил полочки, подставки для свеч, да и то, замечу без ложного кокетства, предпочитал помалкивать об авторстве собственных поделок. Тут уместно будет вспомнить, как Иван Михайлович, гуляя по лесу, каждый раз на высохших деревьях находил замудренные сучья и потом умело выделывал из них трость или посох, да так, что ручка поразительно напоминала то голову барана, то клюв плотоядной птицы, а то и целую группу животных. Он эти палки полировал, покрывал лаком, а позже дарил посетившему его приятелю.

Строгал и пилил я длительно, до самого обеда, и, к радости своей, стал чувствовать прилив сил, зовущих меня к письменному столу. «Ага! – думал я со всё возраставшей радостью, – отступает Зелёный змий, или Джон Ячменное зерно, – как называл алкоголь всю жизнь страдавший от него Джек Лондон. – Не так уж и велика твоя сила. А в последующий раз я выпью совершенно малую дозу, – ну, две, три рюмки, да и то буду пить не до дна, а этак… роскошно и культурно, как пьют дипломаты». Мне почему-то постоянно казалось, что конкретно так и пьют дипломаты – роскошно, культурно. Сделает глоточек, другой – откинется на спинку кресла и задумывается как бы объегорить сидящего рядом сотруднику из неприятельского стана.

Стал замечать кружащихся над головой пчёл. В чём дело? Я держал два улья, в мастерскую пчёлы не залетали. Вышел в сад и увидел смешную сцену: по усадьбе бегает поэт Владимир Фирсов и отмахивается от пчёл. Я побежал к веранде дома, увлекая за собой поэта. Тут веником отогнал от него пчёл и спросил:

– Ты к ульям, что ли, подходил?

– Ну да, желал посмотреть, как они живут, шельмы. А они, как собаки, кинулись на меня.

Изо рта Фирсова шёл густой сивушный запах.

– Пчёлы пьяных не обожают.

– Какой же я пьяный? – вскинулся поэт и громыхнул тяжёлым посохом, – к слову, подаренным Шевцовым.

– Для них и рюмки достаточно, – старался я смягчить грубоватую аттестацию. – Они опьяненного за милю слышат.

– О5 – пьяный! Да ты что, Иван! – где ты видишь опьяненного? Ты как тёща моя: я воду пью, а ей мерещится водка. У меня со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.

– Ежели вчера пил – тогда естественно.

Фирсову послышалась издёвка и в этих моих словах, он сжал в кулаке оленью голову посоха, выкатил на меня карие, ещё не остывшие от вина глаза.

– Ну, Иван! И ты туда же: мораль читать. Я к нему от жены и от тёщи сбежал, они мне всю плешь переели, а и здесь покоя нет. Ты лучше винишка налей – того, что Надежда твоя из чёрной смородины сделала.

«О5 пить!» – подумал я. И здесь же отдал для себя зарок: на этот раз – ни капли!.. Выкатываю из-за шкафа большенную, л. на 5десят, бутыль, наполняю графин. Краем глаза вижу, как весь засветился мой гость. Придвинулся к столу, крякнул от нетерпения и принялся прочищать нос. У него был застарелый гайморит, и он нередко и шумно шмурыгал носом, впрочем, не без некоторого артистизма и изящества. Наполнил бокал тёмной густой настойкой, подаю Фирсову.

– А для себя? – зарычал он, обхватывая всей пятерней бокал.

– Ты, Володя, пей, а я не желаю.

– Как не хочешь?

– А так – не желаю и всё. Позавчера у Шевцова испил.

– С сиим… кулаком?

– Каким кулаком?

– С Солоухиным. Владимирский окальщик. Он ведь в Москву перебрался. Медведь нечёсанный. Перстень демонстрировал?.. Нет. На пальце печатку носит и на ней портрет царя Николая. А окает больше для форсу, чтоб ото всех других отделиться. Он сейчас во все щели лезет, знакомства заводит. У меня не задержался, к Шевцову пошёл. Михалыч-то у нас – величина. А-а!.. Наливай для себя.

– Пей один. Не буду я. Голова не на месте. Писать мне надо.

– А мне не надо! Я стихами только и живу. А у меня жена, теща, два отпрыска. В год-то один тощий сборничек напечатают, получу три тыщи. Долги раздам и о5… Хоть побирайся!

Достаёт с полки стакан, наливает мне. Я, чтоб не зверить гостя, чокаюсь, отпиваю половину. Фирсов доволен.

– Во!.. А то ишь – моду взял. Нос воротит. Ты, Иван, эти свои чистоплюйские замашки брось. Не обожают у нас таких – чистеньких. Вон Солоухин – видел? Пьёт как лошадка! И всем мил будет, произнесут: мужик!.. Хотя и провинциальный, а пьёт как и мы, столичные. Солоухин далековато пойдёт – вот увидишь. Он к именитым в душу лезет. Насчёт таланта литературного не знаю, а талант лакейский сразу виден. Лакеев, сам знаешь, привечают. Наливай! Чего же задумался?

Я наливаю. Фирсов на мой стакан уже не смотрит: пьёт один – жадно, с присвистом и прихлипом, и с каким-то нутряным глубинным кряканьем. Осушив бокал, некоторое время смотрит на него, точно ждёт ещё что-то. И потом не торопясь ставит его, – и далековато от себя, практически на угол стола, как будто бы сиим желая сказать: «Всё! Будет! Я меру знаю – не алкаш какой-нибудь. Пью как и все хорошие люди – культурно».

От выпитого вина Фирсов как-то весь возгорелся, – у него даже плешина порозовела. Однако на меня он не смотрит, а всё сучит глазами по углам веранды и не знает, что и о чём ещё говорить. И вдруг на мгновение сникает. По лицу поползли морщинки – точно от внезапной боли.

– Говоришь, писать надо? – спрашивает он, не поворачивая ко мне глаз и вновь захватывая пятернёй бокал. – Мне тоже надо. Я ведь, как Твардовский: пишу не много поэтому, что редко трезв бываю. А на пьяну голову ересь различная лезет. Рифмы, как воробьи, врассыпную летят. Скверно, брат! Стихи не идут, а других доходов нет. Оно так: «Поэтам средства не даются».

Он опять морщится, как от боли, и жмёт бокал до хруста в пальцах, и тихо, с глубочайшей грустью продолжает:

– Заметил я: вино образ гонит, он, образ, от вина бежит куда-то. Я ежели винишка приму хоть самую не многость, то сиди – ни сиди, а образа нет, и метафоры, и сопоставления – все прочные для стиха кирпичики бегут из головы или там в мозгах так запрячутся – клещами не вытащишь.

Слушая товарища, я невольно вспоминаю его стихи. Мы с ним и в Литературном инстиздесье совместно учились. Свежайшим ярким образом он ещё тогда поражал нас.

Дрозды сидели на рябине, Клевали зрелую зарю.

Поэт он от Бога, талант щедрый, броский – его позже недаром Михаил Шолохов из всех поэтов выделит и в любви ему признается. Я тоже люблю Фирсова – и как поэта, и как человека. И больно мне слушать его откровения.

– Да ежели так, – невольно продолжаю его идея, – брось пить и вся недолга. И образы возвратятся, и рифмы, метафоры засветятся – брось! А?..

Фирсов выпрямляется, смотрит на меня изумлённо – как будто на чумного, басит:

– О5 за своё! А ты сам-то возьми и брось! И вылей на грядки всю бутыль, все полста л.. Что скажет для тебя Надежда, и зять Дмитрий, и дочь Светлана? Нет, старик, все мы в плену у людских привычек, а люди, они без вина не живут. Так-то. Налей ещё стаканчик. Больно хороша у тебя настойка.

Как воры не обожают добросовестного, грязные – незапятнанного, так пьяная компания не любит и даже не переносит трезвого. В юности я в застолье старался поддержать дружеский кружок – пил хотя и меньше других, но омерзения к спиртному не демонстрировал. И чем я был молодее, тем больше у меня было друзей, и не было среди них непьющего.

Работая в «Вестей», дружил с Борисом Галичем, Евгением Кригером, Юрием Феофановым, – они в то время были маститыми, известными журналистами. И пили помногу, но знали ту черту, где нужно было тормознуть. Кригер и Галич пьяными в редакции не появлялись, а Феофанов и в сильном подпитии шёл в редакцию. Посиживал за столом, склонив на грудь голову, лицо красноватое, практически малиновое, а кончики ушей и носа белоснежные. Все знали, что он пьяный, но мирились, поэтому что и сами пили.

Помню один забавный вариант. Работал я собкором «Известий» по Донбассу, жил в Донецке. Однажды звонит мне председатель облисполкома, говорит: «В городском сквере на лавочке лежит пьяный. Милиция желала отвезти его в вытрезвитель, но посмотрели документы – оказалось, что он заместитель редактора “Известий”». Именует фамилию. Я произнес: «Да, есть у нас таковой, и он вправду заместитель редактора “Известий”, но только не головного, а редактора по разделу. У него здесь живёт тёща, и он приезжает иногда к нам с личным визитом». Милиция отвезла его к тёще, – на том и порешили инцидент с пьяным высочайшим лицом.

Позже я перешёл на профессиональную писательскую работу. Мир моих интересов находился в кругу писателей и поэтов. Тут уж вино и водка были в особенности вожделенны. В очерке о Геннадии Шичко и его методе отрезвления я писал об этом, но писал не много, – страшился нарушить товарищескую этику, выдать тайны личной, семейной жизни.

Писательская богема имеет свой взгляд на спиртные возлияния, почитает увлечение рюмкой чуть ли не за доблесть, чуть ли не чертой божественного дара. Тут распространено мировоззрение, что спиртные возлияния нужны для вдохновения, без них немыслимо поэтическое озарение. И ежели вы вззадумываетсяе оспорить эту расхожую глупость, для вас приведут имена Вергилия, Овидия… Позже и Пушкина, Байрона, Есенина… Все они пили, – а как писали! И Алексей Толстой в день выпивал бутылку коньяка. И Джек Лондон, и Фолкнер, и Джойс…

Иван Дроздов

Прокоментить:

Руклинок.инфо (c) | © 2009-2017 | Копирование материалов на другие сайты разрешено только с обратной ссылкой. | Унесённые водкой